Протекшие года не только прибавили мудрости, но и принесли с собой страх того, что всё, на что положена жизнь, превратится в прах. Князь Игорь хоть и был юн, но даже сейчас можно было рассмотреть в нём будущего правителя. В нём не было ухватистости и смётки крепкого хозяина. Часто, забываясь, он делал то, что задним разумом уже поздно было переделывать. Молодость любит бешеные ловы со стремительной скачкой коней и заливистым лаем хортов, удалые походы с верной дружиной. Пройдёт ли это? Свенельд, как ему казалось, научился видеть людей. Видел он и своего воспитанника. Только мягкой, но суровой, как тигровая лапа, своей волею он удерживал князя, томимого желанием сорваться в поход с теми же тмутараканскими росами. Случись что с ним, со Свенельдом и обрушится, истает Ольгов род, не оставив о себе даже памяти. Нужно насильно заставить корни расти. Токмо добрым наследником, рождённым от благородной жены, прорастёт новой свежей порослью, укрепится княжий дом.
Согбенный усталостью от прошедших напряжённых дней, Свенельд выслушивал доклады воевод, кивал в ответ, снова смотрел тяжёлым властным взглядом на тянущийся поезд. Он привык приказывать и совсем не терпел ослушания. Он не всегда был справедлив, временами жесток. Но во взглядах боярина ли, простого ратника читал к себе больше уважения, нежели чем страха. Отдав остатние распоряжения, мягко тронул коня, что послушно направился в русскую сторону за уходящей чередой возов и стройными рядами дружины.
Ветер рвал кровли домов, срывался вниз на землю, швырял в стороны мусор, кружил пыль. Сполохи молний прорезали тяжелые тучи, спешащих вслед за ветром по ночному небу. Все живое приостановило свое существование, спрятавшись по своим домам. Маленькие, слабые по сравнению с еще не разбушевавшейся, но уже господствующей стихией. Ветер заглушал все прочие звуки, кажись, крикни, и себя не услышишь. Горе путнику, застрявшему в дороге: шатра не поставить, костра не разжечь. Мерзни, мокни, голодай, а лучше спеши искать ночлег.
Монастырь на окраине Плиски застыл в ожидании бури. В узких окнах теплились лампадки, горели свечи. Никто не спал: Господи, пронеси! Дни перед этим стояли жаркие, и сухая, еще не смоченная грядущим ливнем пыль, забивала глаза, мешала смотреть и просить черное, грохочущее далеким громом небо. Наверное, поэтому пропустили, как и когда перед воротами успела вырасти длинная вереница упрямо не желающих гаснуть факелов. Монастырские псы исходились глухим лаем. Ворота дрожали от стука, готовые рухнуть вместе со стенами.
Монашка неуклюже спешила, путаясь в полах одеяния. Цыкнула на незамолкающих псов и, перекрестившись, рванула задвижку просветца. Факел в окошке бледно осветил лицо молодого парня. Он не был похож на страшного демона, спустившегося на молнии, чтобы обрушить святую обитель в час, когда силы зла свирепствуют, нарушая мирскую тишь и благодать. И хоть Дьявол может принимать любые обличья, но вполне земной облик парня успокоил ее и придал смелости.
— Почто вламываетесь в монастырь женский, да еще посреди ночи? Безбожники!
Парень не дал выговориться женщине, оборвал:
— Отворяй, раненый у нас!
Монашка хлопнула задвижкой, затворив окно, и, причитая вслух, засеменила за игуменьей. Игуменья уже степенно спускалась по каменным ступеням. Ветер трепал бархатную накидку, отороченную куницей. С крыши что-то сорвалось и, просвистев в воздухе, ударило о землю где-то за стенами. Игуменья перекрестилась и тихо шепотом прочла молитву.
В прямоугольнике просветца, в дрожащих отблесках пламени на парня глядела уже другая женщина. Глаза ее смотрели спокойно, строго, как бы насквозь, пытаясь выхватить и выставить наружу все существо.
Парень нутром угадал высокий чин женщины и сказал уже не так требовательно, но настойчиво:
— Открой ворота, матушка! Не довезем ведь далее...
Собравшиеся за ее спиной монахини зароптали. Игуменья, полуобернувшись, прикрикнула:
— А ну тихо вы! Лучше бы псам костей кинули, чтобы успокоились!
И приказала:
— Открывай!
Ворота нешироко приоткрылись. В пляшущем и трескучем от ветра свете факелов тяжело было разглядеть, кого доставали из возка и перекладывали на носилки. Четверо ватажников осторожно внесли раненого.
— Стойте!
Игуменья забрала у парня факел и поднесла к лицу раненого, слегка нагнулась, чтобы посмотреть. Раненому было лет сорок или около того. Слипшиеся от крови волосы лоскутами раскинулись по изголовью. По ране через лоб проходила широкая повязка и уже было не определить из чего и какого цвета она была. Лицо раненого показалось как будто знакомым.
Парень, видать, натерпевшийся этой ночью, в удачу уже не очень верил — боялся, что развернут. Посмотрят, подумают и отправят восвояси, а раненый много крови потерял, может не доехать в такую бурю до следующего ночлега. Спешно пошарив у раненого на груди, парень достал серебряный крестик на кожаном гайтане и поднес ближе к свету:
— Он крещеный, во!
Игуменья, не отрывая глаз с чела раненого, спросила:
— Кто таков?
— Купцы мы, русские. А это батька мой.
Игуменья отдала факел. Распрямилась.
— Ладно, несите, — и добавила, обратясь к сестрам: — Покажите им мою келью!
— Матушка игуменья... — попытались возразить монашки: негоже чужого незнакомого человека в монастырь принимать, да еще и в келью самой настоятельницы!
— Я сказала уже! — резко оборвала игуменья.