Всеслава он нашёл раздетого почти до нага. Сквозь разорванные окровавленные порты виднелись смертельные колотые и рубленые раны. Оставив пока воеводу, он перепрыгнул через тушу убитого коня, направляясь к месту, где бился в последний раз. Лапа светил в стороны факелом, ища ту, что спасла его от ромейского копья. Яра лежала на том же месте, где была убита. Бледное лицо в обрамлении рассыпавшихся волос было спокойно, будто во сне. Грудь была полностью залита почерневшей кровью, рубаха порвана почти до живота. Тут Колот увидел то, что не хотел видеть — белые стройные ноги, освобождённые от мужских штанов, были разведены в стороны, грязные полосы тянулись от коленей до темневшего лона. Сильная, не дававшая себя в обиду в жизни, Яра оказалась беззащитной во смерти перед животной похотью. Колот снова заглянул в лицо воительнице, стараясь запомнить её красивые, разглаженные Мораной черты лица. Показалось, а может, действительно в уголке правого глаза заблестела слеза. Лапа пригнулся, чтобы получше разглядеть. Затрещало, колыхнулось пламя факела, захлопали во тьме невидимые крылья, невдалеке протявкал обнаглевший шакал. Холодный кромешный страх пробежал по хребту, лязгнуло вырываемое из ножен железо. Лапа резко обернулся, казалось, что кто-то чёрный и незримый стоит за спиной. Факел высветил тёмную фигуру. Стиснув до боли чрен меча, Колот шагнул к ней, готовый рубить человека либо кромешника, вставшего на пути.
— Старшой, очнись!
Знакомый кметь прянул в сторону. Всё ещё сжимая меч, Колот приблизился.
— Ты, Крук?
— Я.
Противный потусторонний ужас не хотел уходить из разума, оплетя его липкой паутиной.
— Коснись пламени!
Руки кметя чуть дрожали, когда проводил ими над факелом, сам, видимо, напугался Колотовым же страхом. К ним, переговариваясь, освещая огнями дорогу, шли свои. Колот бросил меч в ножны, вздрогнул всем телом, прогоняя объявший его могильный холод, сказал Круку:
— Помогай грузить...
Привезённых к городу мертвецов укладывали в принесённые с Дунайского берега лодьи, на руках заносили их на приготовленные крады. Самая большая крада — для Икморя. Святослав, сложив на груди руки, смотрел, как кмети ставят, утверждая, лодью с телом старого друга. Успокоились роившееся мысли в голове рядом с торжеством смерти, пришла отрешённая безмятежность. Сзади бесшумно подошёл Акун, положил руку на плечо родича, напомнил:
— Жребий брошен, княже, Перун требует жертву.
Святослав кивнул головой, соглашаясь.
Пленных ромеев опоили зельем, на случай если кто потеряет достоинство и, позорясь, будет выть, прося пощады. Акун и остальные жрецы приняли из рук князя жертвенные ножи. Хруст, вскрик, кровавое бульканье, руда полилась, наполняя железные мисы,
— Во имя Перуна, слава!
Воины подходили по очереди, чело каждого мазали жертвенной кровью. Мельтешили, ожив, сотни факелов. Строго, соблюдая чин и степенность, кмети отходили, надевали очелья и алые повязки. Святослав скинул рубаху, обнажив мощное мускулистое тело, покрытое старыми и новыми, едва зарубцевавшимися, ранами, принял из рук Акуна факел со священным огнём.
— Прощай, Икморь, прощайте и вы, братья, храбро сложившие головы. Придёт час и встретимся с вами в Нави на пиру у богов наших светлых. Слава!
Огонь полез по сухим веткам, охватывая краду, и вскоре пламя, разбрасывая искры, высоко взметнулось вверх, пожирая дерево, очищая мёртвую плоть. От множества костров в предградье стало светло, как днём. Пламя заиграло сполохами на длинных стенах Доростола, выхватив чёрный зев открытых ворот с языком мощёной дороги. «Слава!», подхваченная сотней глоток, проходя сквозь холмы, эхом прокатывалась по равнине. Общий торжественный порыв захватил Колота, ничего не осталось после того малодушия, только стыд за себя, не первый год воевавшего. Вспомнился Всеслав, красивая воительница Яра, над телом которой надругались ромеи — вот они, лежат все здесь и над потухшими кострами уже насыпают курганы. От боли потери хотелось лететь, обнажив оружие, во вражеский стан, крушить, ломать всё, что попадётся на пути, упасть с разрубленной головой, сжимая в смертельном объятии ромейскую глотку...
По рукам пошли поминальные чаши. Многими голосами товарищей произносились имена павших воинов. Сказитель Певень тронул пальцами струны гуслей и густым голосом завёл песнь о подвигах ратных. Сыпалась земля на пепел, снова всё вокруг охватила тьма, воины постепенно тянулись в город продолжать тризну.
В большом дворе бывшего дворца великого боярина Доростола, видавшего разгульные пиры под открытым ласковым болгарским небом, наполнялся гомонившими ратными людьми.
Воеводы, сотники и просто выбранные от кметей, рассаживались по выставленным скамьям и просто на землю. Большинство после тризны умылись, сменили повязки на ранах, оделись в чистое. Чуть притихнув, проводили глазами Свенельда, что, опираясь на костыль и кивком головы здороваясь с теми, кого успел заметить и признать, прошёл по выложенной серым камнем дорожке к входу во дворец. В плотном нагретом воздухе витало нечто торжественное, что как будто не ушло после ночной тризны. Через это спавшее напряжение прорывалось. Доростольское сидение надоело всем и хотелось хоть какого-нибудь конца, только не бесславного. Князь вышел к собранию в простой белой рубахе, подпоясанной алым поясом, выглядел довольно бодро, хоть за всю ночь сомкнул глаза едва ли часа на два. Встал на высоком каменном крыльце, широко расставив ноги в кожаных мягких поршнях.